О, дочерь блудная Европы! Зимы двадцатой пустыри Вновь затопляет биржи ропот, И трубный дых, и блудный крик.
Я так любил тебя — до грубых шуток И до таких пронзительных немот, Что даже дождь, стекло и ветки путал, Не мог найти каких-то нужных нот.
Всё это шутка... Скоро весна придет. Этот год наши дети будут звать «Революцией», А мы просто скажем: «В тот год...»
Я слышу всё — и горестные шепоты, И деловитый перечень обид. Но длится бой, и часовой, как вкопанный, До позднего рассвета простоит.
Я сегодня вспомнил о смерти, Вспомнил так, читая, невзначай. И запрыгало сердце, Как маленький попугай.
Додумать не дай, оборви, молю, этот голос, Чтоб память распалась, чтоб та тоска раскололась, Чтоб люди шутили, чтоб больше шуток и шума, Чтоб, вспомнив, вскочить, себя оборвать, не додумать,
Я стоял у окошка голый и злой И колол свое тело тонкой иглой. Замерзали, алые, темнели гвоздики.
Я помню, давно уже я уловил, Что Вы среди нас неживая. И только за это я Вас полюбил, Последней любовью сгорая.
Девушки печальные о Вашем царстве пели, Замирая медленно в далеких алтарях. И перед Вашим образом о чем-то шелестели Грустные священники в усталых кружевах.
Ночь была. И на Пинегу падал длинный снег. И Вестминстерское сердце скрипнуло сердито. В синем жире стрелки холеных «Омег» Подступали к тихому зениту.
Да разве могут дети юга, Где розы блещут в декабре, Где не разыщешь слова "вьюга" Ни в памяти, ни в словаре,
Номера домов, имена улиц, Город мертвых пчел, брошенный улей. Старухи молчат, в мусоре роясь. Не придут сюда ни сон, ни поезд,
Я не знаю грядущего мира, На моих очах пелена. Цветок, я на поле брани вырос, Под железной стопой отзвенела моя весна.
Громкорыкого Хищника Пел великий Давид. Что скажу я о нищенстве Безпризорной любви?
Ногти ночи цвета крови, Синью выведены брови, Пахнет мускусом крысиным, Гиацинтом и бензином,