Вновь из старых учебников эти полотна встают,
репродукции в памяти лучших картин Васнецова,
где сияет нам сказка и красок сверкает салют
и поистине дух образцовый.
Понимаю вполне, что налёт романтичности в них,
что былин идиллических там схематичны герои,
что история как заколдована, выверен миг
по волшебному курсу, в фольклорную рамочку встроен.
Но смотрю и сейчас я – во многом – на миф на холсте
своим прежним, влюблённым и детским, не умственным взглядом,
и могучие витязи – сердцу действительно те,
настоящего, древнего лада.
На побоищах славных, чьи усыпаны травы костьми,
где червонны щиты и стервятник над кудрями виснет,
мой остался восторг, и тот витязь – мой первый кумир,
из возможностей трёх выбирающий пагубу Истины.
Всё мне кажется, сила прапрадедов, их идеал
обязательно вселится в мальчиков русских, поскольку
где-то в чаще души щит их веры по-прежнему ал
и для милой своей оседлать они могут хоть волка
Всего весны сырая влага,
когда шуга, как из-под шага,
вдруг всколыхнулась, поплыла...
Всего земли сырая вьюга,
когда ни берега, ни друга –
одна шуга, одна ветла.
У ёлочек легки наряды.
Они с шугой толпятся рядом,
но в воду лезть им не с ноги.
И только мельницы ресницы
шуги умеют откреститься,
пуская струи и круги.
Шуми, шуми, жернОв ледащий,
шугая лешаков из чащи,
поскрипывая и дрожа!
Твои нарядные подружки,
зелёнки-ёлки-хохотушки,
узнают путь карандаша!
Возьмут и их, и зарисуют,
и вьюгу переадресуют,
приготовляя бег блесны,
и вы расстанетесь друг с другом,
свой замыкая сектор круга,
попав на холст сырой весны.
И я на мельницу взираю,
но не её сейвзгляд читаю
на полотняном берегу
Жуковского С. Ю., но муку,
сырую влагу, землю, вьюгу,
точнее – реку и шугу.
Вот такой натюрморт – это, сразу скажу, не по мне.
Вроде всё здесь на месте, объёмно вполне, не от схемы,
даже солнце блестит – очевидно, напротив, в окне, –
но об этой еде ни за что не напишешь поэмы.
Ах, зачем нам пытаются это подсунуть взамен
настоящих, восторженных персиков, слив, винограда?
Есть и белая скатерть, – но где этой скатерти плен,
где крахмальная корочка – или харизмы не надо?
Драпировка сухая – простите: увы, «не фонтан»,
в ней естественны складки, но выписана через силу,
без души, без события – в том её главный изъян.
А событие – если и вещь преподносят красиво.
Потому и от вазы стеклянной гармонии нет,
хоть прозрачна она, жёлтой груши бока нам доносит.
Ведь любви и внимания каждый достоин предмет
и частички тепла для вложения в образы просит.
Что, по-вашему, ваза? тарелки? – не образ? А чем,
извините-подвиньтесь, они на холстах нас пленяют,
если знает художник: у вещи свой собственный дзен,
то есть сущность души и прообраз кухонного рая.
А не знает – тогда он не может почувствовать соль
(или мёд) запотевших, зевающих всласть баклажанов,
и арбуз под ножом не хрустит и не скажет: «Изволь,
я на зубы согласен»: подделка он. Не для гурмана.
Ведь Машков написал не событие вещи, не рай, –
только тень, только отзвук, без вкуса и запаха. Это
имитация, проба сыграть в сотворенье предмета
из папье и маше. Ничего от него не желай
По картине Виктора Васнецова «После побоища
князя Игоря Святославича с половцами»
Русский витязь в чистом поле хладен, нем и недвижим,
и разрублена кольчуга жгучей пристрастью меча.
Пусть к тебе не зарастают наши пропасти во ржи –
даже я вот забежала с «новой рифмой» сгоряча.
Как испарина у смерти на маячащем виду,
как последнее усилье что-то выдавить из уст,
до слезы меня пронзаешь, битвы болестный недуг, –
ни к чему здесь будут пляски вычурных, игривых муз!
Это помню с детства крепко: Васнецовский чудный стиль,
русы кудри нежно вьются, без кровиночки лицо,
и лежат вповалку вои в долгом сне своём, без сил,
улыбаясь нараспашку перед Сыном и Отцом.
Что скажу на эту повесть в красках горьких и живых,
что скажу на эту муку, слаще коей нет уже?..
Русский витязь в чистом поле – это, может, и не стих:
толщу лет пронзивший вскрик мой с причитаньем на меже.
Предания о Люксембургском саде
всё длят свой сумрак светло-золотой,
и столько ностальгии в лёгком взгляде
художника – о Франция, постой!
Ты разбросала юбок шелком алым
горячей осени блаженство и хурму,
и ладные фигурки на бульварах,
и шляпок креп, соломку и тесьму.
У Менцеля Адольфа цвет – что воздух!
Он занесет в воспоминаний сень,
просыплет стук тележек, кленов звёзды
и бронзовой листвы прольет мигрень.
Пусть изумрудны блузки и щекочут
нам нервы, рассыпая смеха желчь, –
лукавых глазок длится многоточие,
и может ли кто длительней сберечь
воспоминанья?.. Золоти пошетты,
приподнимай цилиндры-котелки,
о Франция! Бульварных встреч сюжеты.
И листопада жёлтые мелки.
Я смотрю на картину – и знаю, о чем этот снег.
Он о марте, конечно, о том, что устал он и вымок.
И на фоне его задний двор то ль заводов, то ль клиник
чуть темнее, но, в общем-то, тоже коричнев и пег.
Это Павлова дело. Написано: Павлов С. А.
Как не он – кто ещё виноватее мог оказаться,
если между стеною и снегом ни тона дистанции
и участок сдавили колючек тугих пояса?
Так обычно обносят делянки соседних дворов,
и колючая проволока околючит и прочит
вас на вертел куда предпочтительней разных и прочих,
потому как не вы ли клиент городского угро?
Ах, простите, не вы? Тем занятнее дело с картиной.
У забора напротив убитый и скомканный вид:
не колючки на колышках – помесь калитки и дрына,
также тына, ворот, да и шифер сюда же подшит.
Я – смеюсь?! Да ну что вы! О том я, что вымок и слёг
этот март, этот снег потерпевшим фиаско обличием.
Декорации нет. Задний двор. Ничего необычного.
Просто шифер, калитка, ворота, снежок, ветерок.
1.
Что у Саврасова заметили и чтут?
«Грачей», «Просёлок», «Радугу» и «Дворик».
А где-то рядышком негромко солнце льют
лазурные лучи в воздушном море.
Снега растаяли, и тихо после сна
дрожит, качаясь, веточка сырая –
так голос пробует отрочества весна,
и в этом тоже суть родного края.
Быть может, это слишком тонко и легко,
свободно слишком, хочется очнуться,
когда отчётливой структурою мазков
в нас сердце заставляют задохнуться,
глубокий вдох набрать, поднять глаза туда,
где столько русского и робкого простора,
где в рыхлом облаке небесная вода,
а в дремлющей реке – смех заговОра.
И собрала в соцветье свет ветвей,
прозрачных и туманных, свежесть утра.
И хочется смолчать о мягком волшебстве,
стволы укрывшем шёлком перламутра.
Не то здесь главное, а главное в воде:
она сквозит и чудится, как песня,
и в дальней рощице, и в новой высоте,
чьи струны вдохновенны и небесны.
Ей хочется пролить свои свирели в нас,
прочувствовать, как мы слабы и зыбки,
но отопьём живого солнца – и тотчас
распустят завязь первые улыбки.
И мы – бутоны этой ласковой воды,
паров и зяби, берега и луга –
тем светом склеены в смиренье наготы,
перетекая в музыку друг друга.
2.
Такие этюды писать и писать бы –
девичества утро, воздушные платья,
свеченье ветвей, их сплетение с песней
далёких просторов, грачиных созвездий,
размытую гамму мелодий весенних,
звучащих о свежести и воскресеньи,
лазурно- и светло-салатную супесь –
природы подспудные коды, по сути.
Весною женщина с корзиной
идёт размеренно и длинно,
и длятся в нас и посейчас
опущенные тени глаз.
Идут уверенно и твёрдо
по снегу лапотков аккорды,
и луж прозрачные озера
голубизну вбирают взора.
И эти избы и сараи
давно уже в себя вобрали
фигурку женщины с корзиной,
звучащую весной суглинной.
И тени длятся, протекая
туда, где речка голубая,
прозрачным светом налитА,
освободилась ото льда.
И почва влажная сюжета
голубизну вдыхает эту,
чтоб алым ситцевым подолом
весна согрела грусть глагола.
Пусть неподъёмная корзина
свинцовой гирей тянет спину,
пусть кислы и сыры от грязи
околиц глинистые бязи,
но никогда не умолкают,
минуя избы и сараи,
аккорды лапотков крылатых
по хляби той витиеватой.
Писал Весну – как Еву – Боттичелли.
Юнона выходила из воды,
и так по-итальянски глины пели,
когда из них весь мир задумал Ты.
В туниках призрачных несли себя прозрачно
три грации, и в лентах, и в венках.
Тобою мир был только обозначен.
Младенец спал о Чуде на руках.
И воздуха стена плыла из пены,
и свет столбом беспочвенно светил,
Иуда не замысливал измену.
Мир был открыт и полнокровно жил.
Средневековый. Галльский и тосканский.
С ракушками на голубом песке.
И Богоматерь сказывала сказки
в Своей не отшлифованной тоске.
И мы по сказкам жили, как по звёздам,
вели нас Лев, Телец, Единорог,
и Ариадна складывала гроздья
созвездий в свой папирусный кулёк.
Но совершенство было лишь в начале,
и Крестный Путь лежал в черновике,
и оттого, что мы в весну попали,
бежали слёзы щедро по щеке.
Отчего мне это так знакомо:
рытвины, задворки и просёлки –
русские пейзажные иконы,
свежести сырой скороговорки?
Где от влаги избы посерели,
где окошки – как лица наброски,
где размыты первые капели
и веснушек солнечные слёзки.
Будто это мне забор дощатый
проскрипел сольфеджио сугробов,
грязно-золотых, из рафинада,
чья лилейна мягкая утроба.
Будто это мне ручьи с поленниц,
из сенцов – дыхание телёнка,
будто это мне весна – соперница
по словечкам заводным и звонким.
Я хожу холстом по рыхлым дворикам
и читаю в ноздреватой вате
воробьиных таборов разборки,
шлёпанье утят по вязкой скатерти,
скоропись их лапок или клювиков,
крепкие мазки сермяжных веток –
никакой потери и докуки,
только марта свежие приветы.